Полное название этой книги: «История Александра Долгуна – американец в Гулаге» (Alexander Dolgun’s story – An American in the Gulag, Alfred A.Knopf, New York, 1975), и написана она самим Долгуном в соавторстве с канадским журналистом Патриком Ватсоном.
Кто же он такой, этот Александр Долгун, и чем может быть интересна его книга после Солженицына?
Долгун родился в Нью-Йорке в 1926 году (его отец приехал в США из Польши) и попал в СССР в 1934 году, когда отец подписал контракт с московским автомобильным заводом. Обратно в США Долгун-старший уже не вернулся: с началом войны его призвали в советскую армию, а его сын к концу войны сумел устроиться клерком в американское посольство в Москве.
13 декабря 1948 года двадцатидвухлетний гражданин США Алекс Долгун собрался пообедать со своим коллегой в ресторане «Арагви», и они договорились встретиться в час дня. По дороге к ресторану Долгуна окликнул незнакомый человек, показавший удостоверение МГБ на имя майора Харитонова. «Только на пять минут, – сказал майор. – Обычная формальность». Американское посольство находилось всего в двух кварталах, но Долгун и не думал бежать, он был уверен, что «это – ошибка», и он «не сделал ничего такого». «Пять минут» превратились для него в восемь лет лагерей и еще пятнадцать лет принудительного проживания в СССР в качестве «натурализованного советского гражданина».
Долгуна приговорили к двадцати пяти годам лишения свободы за шпионаж в пользу США, и, хотя дело происходило всего через три года после «встречи на Эльбе», американское гражданство Долгуну не помогло. Не помогли ему ни американское посольство, ни правительство США. Он исчез, как исчезли миллионы других людей. Исчез для внешнего мира, но сумел сохранить себя, разум, силу воли и даже чувство юмора. Хорошо зная русский язык, он выучил лагерный жаргон и узнал на своей шкуре, что такое Лубянка, Лефортово, Бутырка, Сухановка, Джезказган. Это были его «этапы большого пути», как пелось в популярной советской песне.
Рассказывая о том, что до революции на Лубянке размещалось Государственное страховое общество, Долгун пишет, что знаменитую тюрьму стали называть в народе ГосСТРАХ, и объясняет американскому читателю смысл этой игры слов, давно ставших для советских граждан обычным словосочетанием.
История Долгуна – это не только история американца в ГУЛАГе, это – история Робинзона Крузо в настоящем аду. С первого же допроса молодого американца в буквальном смысле слова изолировали от внешнего мира на полтора года. Его лишили сна и покоя, подвергали самым изощренным пыткам и издевательствам, морили голодом, но он выжил. Он разработал свою систему выживания, в которой главным образом полагался на память и воображение. Днями и ночами он припоминал все прочитанные когда-либо книги и виденные кинофильмы, разговоры, улицы и лица. Он соорудил самодельный календарь, научился спать сидя и обходиться без туалетной бумаги, сделал иглу из выловленной в супе рыбьей кости, а из нитки – «мерку», которой тщательно измерял все камеры. Он распевал развеселые американские песенки (включая знаменитую «Чатаногу Чу-Чу» из «Серенады Солнечной долины») и, педантично просчитывая количество шагов, «уходил из Советского Союза». Метр за метром, улица за улицей, город за городом, страна за страной – так он шагал и шагал по камере, «пересекая Европу – на Запад».
Александра Долгуна роднит с Робинзоном Крузо не только могучее желание выжить, но и природный оптимизм. Какие бы ужасы он ни описывал (а их ему выпало немало), читатель поражается не столько самим ужасам, сколько неизмеримой и несокрушимой человеческой способности все перенести, превозмочь, пересилить и, тем не менее, остаться человеком. Как гласит еврейская мудрость, «там, где нет людей, постарайся быть человеком». В ГУЛАГе людей хватало – и настоящих, и не настоящих, и среди прочих Долгун выделяет нескольких евреев, о которых пишет с определенной симпатией. Это – бывший корреспондент «Красной звезды» в Лондоне Михаил Фельдман, московский биолог Владимир Эфроимсон, известный окулист и ученик Филатова Альберт Фельдман, фотограф Эпштейн и «один пожилой еврей из Смоленска, который писал прошения о помиловании каждую неделю и, не получив ответа, наскреб денег на телеграмму, состоявшую из одного– единственного слова «Ну?» Рассказывая о старом профессоре Альберте Фельдмане, Долгун особо отмечает, что тот был «ортодоксальным евреем», которому дали пятнадцать лет «за восхваление иудаизма и критику официального атеизма».
За восемь лет бывший клерк американского посольства превратился в профессионального «зэка»: он «давил романы» уголовникам и, таким образом, выжил в поножовщине и междоусобицах; он отказался быть «доходягой» и стал сварщиком, строителем и даже... врачом, научился играть на гитаре и пить чистый спирт. Он ни разу не признал своей несуществующей вины и, когда мог, разыгрывал своих многочисленных следователей и подшучивал над ними. Он отказался от всех иллюзий, но продолжал мечтать об одном: вернуться в Америку. Его мечта сбылась только в 1971 году. Александр Долгун поселился с женой и сыном в Вашингтоне, где работал в Министерстве здравоохранения.
Мемуары Долгуна попались мне в Израиле, в букинистическом магазине, и в 1986 году я перевел для журнала «Алеф» несколько отрывков. Как потом оказалось, первый и единственный русский перевод истории Долгуна появился в том же году, когда его не стало. Ему было всего 59 лет.
ГЛАВЫ ИЗ КНИГИ
1. ЧТО ТАКОЕ «ОРГАНЫ»?
Тайная полиция в СССР известна под названием «органы». В этом слове есть определенный сексуальный намек, хотя они сами его используют. Это – часть национального жаргона. Однако в качестве жаргонного словечка оно вовсе не вызывает никакого смеха, разве что в отдельных анекдотах.
Органы и все, что с ними связано, будь то само слово или аббревиатура, сменившаяся за несколько десятилетий – ОГПУ, НКВД, МГБ и, наконец, КГБ – символизируют в СССР репрессии такого масштаба, что один лишь вид их униформы, упоминание о стуке в дверь среди ночи («Вы же понимаете, это были органы») или любое реальное столкновение с самой полицией, кажется, мгновенно лишает советских граждан всяческой способности к сопротивлению. Я полагаю, что в определенной степени то же самое случилось и со мной, когда меня арестовали.
Самое точное слово – «похищенный». Когда вас арестовывает обычная милиция, им вовсе не нужно скрывать то, что они делают. У них есть закон и всеобщая поддержка народа, и они могут открыто сказать: «Вы арестованы по обвинению в том-то и том-то». Но эти люди ни разу не сказали мне, что я арестован. «Пройдемте с нами на пять минут» – вот, что они сказали.
И, тем не менее, я знал, что происходит. Хотя не имел ни малейшего представления, в какой опасности находилась моя жизнь.
Солженицын пишет о «зайцах» по всей России. О тех, которые никогда не протестовали. «Что с нами такое? – удивляется он в «Архипелаге ГУЛАГ», государстве, с которым мне так хорошо довелось познакомиться. – Почему мы не восставали и не сопротивлялись?»
Я думаю, что знаю, почему не было ни восстания, ни сопротивления. Потому что у КГБ и его предшественников нет законной основы. В американском обществе один лишь факт, что нечто является незаконным, автоматически делает его менее впечатляющим. Но незаконная организация, столь большая и могущественная, намного более эффективна в своей способности запугивать миллионы людей, чем любая законная организация. Благодаря своей незаконности, она не подчиняется установленным нормам – только прихотям и аппетитам своих хозяев; а ее хозяева – это всегда неразличимые люди-тени или мифы вроде Сталина, настолько гигантские, что обладают безграничной властью и не подвластны никакому закону.
Народ обожал Сталина. Народ хочет любить безграничную власть в надежде, что и та в свою очередь его полюбит. Люди знали, что при Сталине среди ночи исчезли миллионы людей, но большинство из них говорили: «Это должно быть к лучшему». В свое время моя теща (в 1965 году Долгун женился на советской гражданке – В.Л.) была замужем за офицером КГБ. Впервые услышав мою историю, она сказала моей жене один на один: «Алекс наверняка совершил что-то ужасное, иначе они бы его никогда не забрали!» Прошло много лет, прежде чем она посмотрела на вещи другими глазами.
В лагере я познакомился с бывшим военным летчиком Петром Бехтемировым. Он тоже обожал Сталина. Однажды ночью ему приснился страшный сон: Вождь умер. Бехтемиров проснулся весь в слезах, разбудил жену и рассказал ей про самый кошмарный сон в своей жизни. Его сотрясало от рыданий. Когда наутро он пошел на авиабазу, ужасное видение продолжало его преследовать. Он рассказал нескольким друзьям-летчикам, какой сон он видел, и как это его огорчило. Один из них на него донес – и МГБ обвинило Бехтемирова в попытке покушения на Сталина (политический терроризм); вторым обвинением была «попытка увидеть антисоветский сон». Он получил 25 лет. Его жена – 10 лет за недоносительство на собственного мужа. Когда я рассказываю эту историю, мне никто не верит, но я знаю, что это – правда.
В любом случае тот факт, что тайная полиция может совершать и совершает такие немыслимые вещи, противоречащие всякому разуму и логике, наделяет «органы» непреодолимой психологической силой в домах и на улицах Советского Союза. Когда рука агента тайной полиции ложится на ваше плечо, это подобно прикосновению злого духа, который не нуждается в оправдании. И вы не сопротивляетесь.
2. ДОПРОС У РЮМИНА
За столом сидел человек среднего роста, который долгое время что-то писал и ничего не говорил. Я знал правила и терпеливо ждал. Я изучал его очень внимательно – я хорошо это помню, но не могу вспомнить его лицо. У меня есть все основания помнить этого человека. Я помню его слова, и звук его голоса, и даже его костюм, но я не помню его лицо. Я даже не понимаю, как это получилось. Других следователей я помню очень четко. Я вижу источенное оспой лицо Сидорова, как будто он стоит рядом со мной. Я узнал бы его в любом месте. Но этот следователь – генерал Рюмин, как мне сказали позднее – остался для меня человеком без лица, без каких бы то ни было черт и примет, как будто ему натянули на голову нейлоновый чулок. Безликое лицо. Я не могу его вспомнить.
Я помню его костюм. Элегантный немецкий костюм. А на вешалке висела добротная, широкополая шляпа с английским ярлычком. Я подумал, что пришло время подергать ему нервы. Рюмин все еще писал и был очень удивлен, когда вопреки правилам я громко сказал:
– Пятьдесят восьмая статья, пункт десятый.
– Что такое? – спросил он.
– Пятьдесят восьмая статья, пункт десятый. Параграф первый. Восхваление иностранной одежды несоветского производства, – я кивнул на шляпу. – И ваш костюм,— добавил я. Мне снова стало веселее. – И держу пари, ваш галстук тоже.
Рюмин поднялся из-за стола, обошел его и встал прямо передо мной. Он изо всех сил ударил меня ладонью по одной щеке, а потом тыльной стороной резко хлестнул по другой.
– Я наслышан о вашей наглости, – сказал он. – Лучше не повторять.
Он вернулся к столу.
– Как вы думаете, для чего мы вас вызвали?
Я сказал, что не имею понятия.
– Ну, конечно, вы получили свои 25 лет, и в определенном смысле слова мы с вами закончили. Но нас очень интересуют операции американской разведки здесь, в столице, и по всему Союзу. Как вы понимаете, мы, конечно, почти все знаем, но полагаем, что вы можете снабдить нас важными связями. Мы не собираемся создавать для вас никаких неприятностей. В конце концов, вы вернетесь обратно в лагерь. Пока же мы ожидаем, что вы будете с нами откровенны. Не стесняйтесь своих американских друзей, потому что прошло уже два года и они разъехались по домам или получили другие назначения. Если вы будете с нами сотрудничать, мы обеспечим вам необходимый комфорт, пока вы находитесь здесь: у вас будет удобная камера с хорошей компанией, и мы выдадим вам двести рублей в месяц на сигареты и дополнительное питание. Итак, что вы на это скажете? Внесете ли вы свой вклад в наше расследование в этом вопросе?
Я смотрел на него, не произнося ни слова.
– Ага, – сказал генерал Рюмин. Последовала долгая пауза. – Я полагаю, вы еще не забыли тюрьму в Сухановке, – сказал он.
Я с трудом заставил себя заговорить. Я пытался этого не показать.
– Не забыл, – сказал я, – конечно, не забыл.
– Конечно, – размеренно сказал Рюмин. – Конечно, не забыли. Я должен поздравить вас с тем, как вы выдержали это испытание. Вы прошли через бессонные ночи и безобидные небольшие побои с самыми высокими оценками. Я вовсе не иронизирую. Я действительно не знаю ни одного человека, который мог бы с вами сравниться. Я вас уважаю. Я знаю вашу выносливость.
Все это было сказано чуть ли не благодушно. Затем его голос стал тихим, жестким и напряженным.
– Я знаю вашу выносливость, и я знаю, как ее сломить очень быстро. Я имею полномочия использовать все средства и методы физических и психических пыток, чтобы добиться вашего признания. И я готов их использовать. Я забью вас до смерти, если не получу признания.
Он соединил кончики пальцев и подождал. Я вообще не мог говорить. Я просто уставился на него, пока не прошел спазм в горле. Тогда я сказал:
– Какое признание? Я думал, вы просто хотели получить некоторые связи американской разведки в СССР.
– Ага, – сказал Рюмин. Его пальцы все еще были соединены.
– Я расскажу вам все, что знаю, – сказал я. – Это не так много. Я не имел ничего общего с разведывательными операциями. Я был клерком в консульском отделе. Вы это знаете. Я готов говорить, но я не могу рассказать о том, чего не знаю.
Я делал все возможное, чтобы в моем голосе не звучал страх. Вряд ли я этого добился.
– Все зависит от вас, – сказал Рюмин после небольшой паузы. – Я дам вам несколько дней на размышления. Затем, если вы откажетесь сотрудничать, мы с вами съездим в Сухановку, и там все кончится очень быстро.
Он нажал кнопку. Вошел охранник. Я не мог прийти в себя. Только вернувшись в камеру и мысленно повторив все подробности допроса, я неожиданно осознал, что в комнате вместе с нами был еще один человек, в форме полковника МГБ. Возможно, тогда я его просто вообразил, хотя очень скоро мне пришлось с ним встретиться.
В полдень следующего дня меня снова привели к Рюмину.
– Будете сотрудничать?
– На последнем допросе я все сказал.
– Жить надоело?
Обратно в камеру.
На следующий день в полдень.
– Обдумали?
– Конечно.
– И вы нам поможете?
– Если бы мне было что рассказать. Но если что-то и было, я многое забыл за два года. Меня били и морили голодом. Я болен. Это не помогает людям вспомнить. Что именно вы от меня хотите?
– Полную информацию о вашей разведывательной работе и шпионаже в Москве.
– Мне нечего сказать.
– Жить надоело?
Обратно в камеру.
На следующий день в полдень.
– Ну, так как же? Что надумали? Уютная камера здесь, на Лубянке. Хорошая еда. Хорошая компания. Или пытки и смерть в Сухановке?
– Разрешите задать один вопрос, – сказал я.
– Задавайте.
– Зачем вы меня снова сюда привезли? Что вы надеетесь получить?
– Правду, разумеется.
– Вы же говорите, что все знаете. Что вам нужны только связи.
– Хорошо, я вам расскажу, – сказал он. – Я не знаю, зачем это делаю, но, возможно, это поможет вам понять, что вы должны сотрудничать.
Он замолчал, и мне показалось, что безликое лицо наблюдало за мной некоторое время, прежде чем он заговорил.
– Мы собираемся устроить открытый судебный процесс. У нас есть все доказательства того, что американское посольство уже несколько лет активно занимается сбором разведывательной информации. Мы знаем, что и вы принимали в этом участие. На скамье подсудимых будут сидеть советские граждане, которые сотрудничали с вами и с вашими коллегами. Вы знаете, кто они.
Я начал молча обдумывать варианты, которые спасли бы мою шкуру, но никогда не были бы приняты всерьез за стенами кабинета Рюмина. Во всяком случае, не в Штатах. Надо было придумать нечто настолько вздорное, чтобы мои сограждане поняли, что происходит. Я сказал:
– Я на самом деле рассказал вам все, что знал.
– Этого недостаточно, – отрубил Рюмин.
Я сделал последнюю попытку.
– Если вас беспокоит моя липовая подпись на всех протоколах, я подпишусь, как полагается. Это поможет?
Рюмин вылетел из своего кресла и заорал:
– У нас нет желания поддаваться на ваши фантасмагорические выдумки! Мы хотим правду, и мы получим правду!
Он резко нажал кнопку. Он нажимал ее снова и снова, пока у него не согнулся побелевший в суставе палец.
– Так, – сказал он. – Увидимся в Сухановке. Можете винить только себя самого за то, что с вами случится!
3. ПСИХОКАМЕРА
Камера № 111. Психокамера.
Там все было черным. Черный потолок, который не поглощал свет, и не отсвечивал. Черная койка. Черный пол. Лампочка над дверью, на которую я был вынужден смотреть, лежа на койке, была недостаточно яркой, чтобы освещать это черное пространство, но ее яркости хватало, чтобы раздражать мое зрение. Я считал ее одним из компонентов этого ада – никогда не гаснущую, чтобы дать отдохнуть, никогда не вспыхивающую полным светом, чтобы ободрить.
В камере стоял страшный холод. Никакого отопления не было и в помине. Когда на улице температура падала ниже нуля, на полу появлялся лед. Я согревался только на допросах. В камере не было воздуха. Она просто воняла тюрьмой. Но более всего давило ощущение почти полного мрака, такого угнетающего, что в первые недели я испытывал облегчение, выходя из камеры хотя бы на допросы. Но потом, спасаясь от травли следователя, от его лжи, гнева, насмешек и побоев, я уже чуть ли не мечтал о своей тихой камере, которая в ту же минуту, когда я возвращался, снова начинала преследовать меня своей чернотой и ледяным холодом.
Дверной глазок тоже был сначала своего рода ритмической пыткой; позднее я свыкся с этим, как с дыханием. Если бы они додумались открывать глазок нерегулярно – скажем, несколько раз в день, затем – раз в час, делать паузу в несколько часов, а потом открывать его каждые 30 секунд – это могло бы очень скоро свести меня с ума. Но у них все было по часам.
Мы живы памятью. Я в это твердо верю. Само собой разумеется, что нам нужна пища, вода, воздух и, конечно, крыша над головой. Но одинокие люди сходили с ума и кончали с собой даже в том случае, если им было тепло и сытно. Человек в моем положении – брошенный в темную комнату, затравленный голодом, холодом, оскорбляемый и пытаемый несколькими людьми, с которыми он успел познакомиться и поэтому больше не считает их людьми – нуждается в хорошей памяти, чтобы сохранять связь с человеческими существами, которые находятся где-то в другом месте.
Если бы я не был способен вспоминать лица, имена, сюжеты кинофильмов, свои разговоры с другими людьми, прочитанные книги, рестораны, географические карты, крыши Манхэттена, я никогда не пережил бы московских тюрем. Лагеря, может быть. Там ты находишься среди людей. В Лефортово, хотя я проводил почти 18 часов в сутки, шесть дней в неделю, на допросах у полковника Сидорова, я был один, и, в дополнение к отчаянному желанию спать, одиночество было самым сильным ощущением и самым опасным врагом.
Очень важны были слова песен – всех этих хорошо знакомых, романтических шлягеров, которые мы крутили на патефоне в посольстве и распевали на вечеринках, – они были для меня спасательным кругом.
Где-то на третьей неделе моего пребывания в Лефортово к холоду, черноте и одиночеству камеры №111 добавилась новая пытка. Однажды ранним утром за окном возник странный грохот, который постепенно с самых низких нот перерос в пронзительный визг и оглушительный рев такой силы, что на моем шатком маленьком столике задрожали тарелка с ложкой. Я решил, что этот звук изобрел специалист по пыткам, настоящий дьявол, задавшийся целью разрушить человеческую волю. Я оценил гениальность того, кто это придумал. Даже когда я зажимал уши, звук пробуравливал мою голову. От него некуда было деться. Я пришел в себя лишь тогда, когда меня увели на допрос к Сидорову. Я сухо поздравил его с нечеловеческой изобретательностью его коллег. Избытком юмора Сидоров не страдал, поэтому моей иронии он не понял. Он сказал: «Я знаю. Это ужасно. Там в соседнем доме научно-исследовательский институт аэронавтики. Это – их ветровой туннель. Хорошо, что мой кабинет не находится на той стороне, а то я не смог бы писать рапорты». Бедный Сидоров.
4. СУХАНОВКА
У человеческого мозга есть определенное количество клапанов, и большинство моих работало хорошо и четко. Я не совсем уверен, что «клапан» – подходящее слово, потому что, хотя напряжение можно снять шутками и фантазиями, некоторые вещи подавляешь, потому что их невозможно вынести и вытерпеть. Работая над этой книгой, я долгое время подавлял воспоминания о своих планах самоубийства в Лефортово. Во всяком случае, для меня труднее всего выкапывать из памяти это ужасное прошлое, и когда люди расспрашивают меня о тюрьме и особенно о лагере, и я должен что-то рассказать, прежде всего на поверхность всплывают забавные истории – о смешных типах или удавшихся побегах и т.п. Но вообразить себя самого человеком, который дважды сознательно и хладнокровно планировал самоубийство, есть нечто такое, что я «забыл», пока мне не пришлось об этом писать. Я смог оставить это «забытым», рассказывая о Лефортово; я просто не могу этого сделать, вспоминая о Сухановке.
В Лефортово я собирался встать на железную койку в перерыве между щелканьем дверного глазка и упасть оттуда головой вниз с прижатыми к бокам руками (в детстве мы называли такой прыжок в воду «солдатиком») прямо на чугунный унитаз. Крышка была снята. Чугунные края – так грубы и остры, что одно лишь соприкосновение с ними причиняло моим почти исчезнувшим ягодицам невыносимую боль, и я был уверен, что мой череп немедленно треснет от удара, и я быстро умру, не приходя в сознание.
В Сухановке мне пришлось разработать более основательный план. Там каждую ночь из стены опускалась тяжеленная койка, которую утром надо было убирать на место, и надзиратель запирал ее своим ключом. Со временем я понял, что если я сам смогу найти способ открыть замок, кровать можно будет использовать для самоубийства.
Раз в день меня выводили в туалет, куда я нес ведро с парашей. В туалете мне давали крошечный жесткий обрывок газеты вместо туалетной бумаги. Я подмывался и прятал бумагу. Скоро я набрал несколько таких обрывков. Я собирался разжевать их до такого состояния, чтобы ими можно было заклеить то отверстие, куда входил язычок замка. Тогда через глазок будет казаться, что койка заперта в стене, на самом же деле она останется в вертикальном положении. И, дернув на себя тяжелую раму, я успею встать на колени и подставить голову, на которую со страшной силой рухнут сотни килограммов железа и дерева – и мой череп разлетится вдребезги.
Конечно, было малоприятно обдумывать такой план и запасаться бумагой для его исполнения, и все же это дало мне крошечное, но столь психологически необходимое убеждение, что я остаюсь хозяином моего будущего.
...К концу февраля 1950 года от моих ягодиц осталась только сморщенная кожа, и мне было больно сидеть. Я как будто уходил в невидимость и стал, как говорят по-русски, тонкий, звонкий и прозрачный. Хотя к весне немного потеплело, я все время дрожал. У меня болели желудок, голова, колени, локти и спина. Я не могу вспомнить все дни в Сухановке с той же ясностью, как в Лефортово, но зато я четко помню один страшный день. Может быть, меня отвели в баню. Может, и так, хотя саму баню я не помню. Каким-то образом я оказался голым: я посмотрел на свое сморщенное тело и увидел ужасающее зрелище – мои колени были толще остальных частей ног! Я чуть не упал в обморок. Первое, что мне пришло в голову – это фотография из «Лайфа», где были изображены те, кто пережил Берген-Бельзен или Освенцим.
5. ПОСЛЕ ОСВОБОЖДЕНИЯ
Моей матери было только 57 лет, но она выглядела на все 75. Она нервничала и вообще вела себя очень странно. Я внимательно посмотрел на нее и спросил:
– Мам, что случилось?
Она начала сжимать и разжимать кулаки. И тут я вдруг обратил внимание на ее ногти: они были ужасно изуродованы и скручены. Я схватил ее руки:
– Ты была в тюрьме! Они тебя пытали!
Она кивнула. Говорить она не могла. Только сейчас я заметил у нее шрамы на висках и на лбу, и понял, что ее избивали. И когда она все-таки заговорила, медленно, путаясь и останавливаясь, мне пришлось изо всех сил сдерживать приступ неожиданной тошноты.
Ее арестовали в 1950 году. До этого она долгие месяцы добивалась в МГБ (тогда это еще было МГБ) известий обо мне. Сначала ей сказали, что меня расстреляли как шпиона. У нее был нервный приступ. Вскоре после того, как она оправилась, пришло мое письмо-треугольник из Куйбышева, в котором я интересовался, получила ли она из американского посольства мои личные вещи. Она пошла в посольство за помощью. У самых ворот ее арестовали. Она все еще была очень слаба. Ее избивали резиновыми дубинками и вгоняли иголки под ногти, пытаясь добиться показаний против меня. Очень скоро она уже была в невменяемом состоянии, и, не вынося никакого приговора, ее отправили в тюремную психбольницу в Рязани.
Я сидел рядом с ней, содрогаясь от ужаса, а она продолжала свой рассказ. В какую-то минуту она остановилась и сказала испуганно:
– Знаешь, Алекс, у меня даже сейчас с головой не все в порядке.
Я боялся спросить ее об отце. Поэтому я просто сказал:
– Расскажи мне все, что случилось.
Я помню, что мой голос был очень хриплым, но я не плакал.
Ее освободили в начале 1954 года, и она вернулась в Москву без гроша в кармане.
– Мне было очень трудно. Они забрали мою квартиру. Там жил тот следователь из МГБ, который меня допрашивал. Он забрал всю мою мебель. Они сказали, что я – враг народа и мне ничего не полагается.
Скоро слезы начали безостановочно течь по моим щекам, но я не всхлипывал. Она рассказывала, как снова и снова обращалась в милицию, требуя вернуть ее вещи. Но в ее справке об освобождении не упоминались никакие политические обвинения, и милиция сняла с себя всякую ответственность за ее судьбу. Ее просто вышвырнули на улицу.
Моя мать дошла до того, что спала под мостами!
Она была совершенно одинока.
Потом она рассказала об отце. Его арестовали через два дня после нее. Он вернулся в Москву в 1955 году. К тому времени ей выделили крошечную комнату. Кроме того, суд постановил, что она может взять из старой квартиры все принадлежащие ей вещи. Но эмгебешник вовремя узнал о судебном решении и успел продать все вещи, кроме кухонного стола, который мой отец сделал своими руками. Суд опросил всех соседей и пришел к выводу, что стоимость нашей американской мебели, книг и других вещей составляла 11.000 рублей. По советскому закону, они были обязаны возместить только десять процентов убытка. Так что мать получила 1100 старых рублей (около 50 долларов), и эти деньги позволили ей какое-то время продержаться. Когда появился мой отец и собрался въехать в ее квартиру, она, по ее словам, была в полной истерике. Она набросилась на него за то, что он привез всех нас в этот ад, и потребовала, чтобы он ушел и никогда больше не возвращался. Отец решил покончить с собой. Но его отговорил человек, который знал отца, когда тот заведовал транспортным отделом Главной прокуратуры. Этого человека звали Лев Шейнин – писатель, который когда-то был следователем по особо важным делам, но, будучи евреем, сам попал в лагерь. Он помог отцу найти работу в Истре. Мои родители никогда больше не видели друг друга.
...Однажды ночью я проснулся от неожиданного ощущения неминуемой опасности. Повернувшись на бок, я увидел в тусклом свете мою мать, которая медленно приближалась ко мне с занесенным для удара молотком. Ее лицо было страшным, но решительным.
Я вскочил с кровати и вырвал у нее молоток. Она не сопротивлялась. Я сказал:
– Тебе приснился дурной сон!
Она отрицательно покачала головой:
– Это – не сон, Алекс. Я слышала в прихожей их голоса. После того как ты вернулся, я подозревала, что ты на самом деле работаешь в КГБ, и, когда я услышала их шепот у двери, я уже это знала. Они хотят, чтобы ты меня отравил, да?
– Мама! – я зажег свет. – Мама, проснись. Это – просто ночной кошмар.
Я открыл дверь комнаты и показал ей пустой коридор.
– Посмотри, там никого нет. Тебе все приснилось.
– Нет, Алекс, – торжественно сказала она. – Больше ты от меня ничего не скроешь. Теперь я знаю, что ты с ними.
6. ВИЗИТ В АМЕРИКАНСКОЕ ПОСОЛЬСТВО
Я предпринял необходимые шаги, чтобы получить из посольства США свои костюмы, книги, радио и фотокамеру. Для этого я отправился в юридическую коллегию МИДа, где меня встретили председатель и еще один приятный молодой человек с острым лицом, который представился как товарищ Александров, адвокат при коллегии. Я сразу распознал кагебешника. В этой коллегии их, должно быть, было полным-полно. Но я решил сыграть в их игру и притворился, что поверил, что Александров – в самом деле адвокат.
Председатель сказал:
– Мы говорили с посольством Соединенных Штатов. У них есть для вас деньги, и они будут рады вас видеть. Все, что вам надо сделать, это явиться туда лично, и они вам все передадут. Наш адвокат, – он кивнул в сторону Александрова, – пойдет вместе с вами, чтобы убедиться, что все в порядке.
Я находился в очень игривом настроении и решил заставить Александрова показать свое настоящее лицо. Поэтому я сказал:
– Вы же знаете, что я не могу идти в посольство США. Условия моего освобождения категорически это запрещают. У ворот посольства постоянно находится сотрудник КГБ, и, как только они меня увидят, я снова попаду в тюрьму. Я уверен, вы понимаете, что на такой риск я не пойду.
Председатель сказал:
– Tоварищ Долгун, вот вам мое слово, что, пока вы находитесь с нашим адвокатом, все будет в полном порядке. У нас есть опыт. Мы хотим, чтобы вы забрали свои деньги, и можно было закрыть ваше дело. Если вы придете туда с товарищем Александровым, у вас не будет никаких неприятностей.
Этот разговор мне нравился все больше и больше. Я знал, что все сказанное – это, конечно, чистая правда, но хотел заставить их это показать. Я сказал Александрову:
– Мне очень жаль. Но я просто не могу туда с вами пойти.
Наступила напряженная пауза.
– Единственный человек, – сказал я, – с которым я бы пошел, это – офицер КГБ.
Председатель явно устал.
– В этом совершенно нет никакой необходимости! – сказал он. – Мы – официальные представители государства. Вы в полной безопасности. Вы...
Но я продолжал отрицательно качать головой.
У председателя лопнуло терпение. Он сказал:
– Ладно, Александров. Покажите ему ваше удостоверение.
Александров вынул красно-голубое удостоверение, похожее на то, которое мне показали на улице Горького восемь лет назад.
«Александров, М.И. Майор. Оперативный отдел. КГБ».
Я притворился ужасно удивленным:
– Что же вы мне раньше не сказали? Ну, конечно, теперь все в порядке!
– Еще одна вещь, – сказал председатель. – Американцы сейчас настроены против нас очень враждебно из-за Суэцкого кризиса. Поэтому мы просим вас стоять поближе к товарищу Александрову во время вашего визита. Поскольку вы – бывший американец (бывший? – подумал я), это даст Александрову некоторую защиту.
Какая ирония, подумал я. И тут же понял, что это – всего лишь предлог, чтобы удержать меня от побега. Но в то время я в любом случае не собирался рисковать.
Стоявший у ворот кагебешник, переодетый под милиционера, отказался нас пропустить до тех пор, пока Александров не уговорил его позвонить по телефону и получить разрешение на мой визит. После этого мы вошли внутрь. Я чувствовал себя престранно. Вот я нахожусь в том самом месте, которое считалось местом моей работы. И вот эти люди, которые для меня даже пальцем не пошевелили все эти годы... Я чувствовал странный холод и отчуждение.
Вошел консул. Он тоже держался очень холодно. Он сказал:
– Мистер Долгун, у нас есть для вас тысяча долларов. Перевести их на ваш банковский счет в Нью-Йорке, или хотите получить здесь, наличными?
Ни слова о том, как поживаете, или не хотите ли, чтобы мы вам чем-то помогли, или что-нибудь еще в этом роде. Просто и коротко – что делать с вашими деньжатами?
Я сказал не раздумывая:
– Я только что вышел из лагеря, и мне нужны деньги. Я возьму в рублях.
Вот и все. Я расписался за получение накопившихся пенсионных отчислений. Ни слова о задолженности моего жалованья за восемь лет или компенсации за нанесенный ущерб. Ни малейшего признания того, что я перенес, стараясь не скомпрометировать мою страну, пока Сидоров и Кожухов избивали меня до неузнаваемости.
7. ЗНАКОМСТВО С СОЛЖЕНИЦЫНЫМ
Однажды я столкнулся со своим старым приятелем и напарником Эдиком Л. Мы начали обниматься как сумасшедшие, прямо посередине улицы. Потом Эдик сказал:
– Угадай, кого я видел? Феликса!
– Этот сукин сын! – сказал я. – Он так напоил меня чачей, что я чуть не остался в Джезказгане навечно. Он – хороший парень. Давайте все соберемся.
Это была грандиозная вечеринка. Было много водки и много разговоров о старых временах. В какую-то минуту ко мне подсел Феликс.
– Алекс, – сказал он, – сегодня сюда придет кое-кто, с кем я тебя обязательно хочу познакомить. Один из великих людей Профсоюза (для непосвященных мы называли свое братство Профсоюзом). Ты когда-нибудь слышал про Георга Тенно?
Все расхохотались. Эстонец Георг Тенно был в лагерях легендой. Мы не слышали ни об одном человеке, который пережил бы больше одной попытки побега. Тенно совершил два сногсшибательных побега и остался жив. Смех вспыхнул с новой силой, когда я рассказал, что, среди прочего, мне вменялась в вину предполагаемая связь с Тенно.
– Вот и хорошо, – сказал Феликс. – Сегодня мы, наконец, сделаем из тебя честного человека и познакомим с Георгом Тенно.
Георг понравился мне с первого взгляда: он был красивым, худощавым, с длинным аристократическим носом и умными глазами, смотревшими с замечательным спокойствием и уверенностью. Он крепко пожал мне руку и сказал:
– Конечно, я вас узнал! Меня заставляли изучать ваши фотографии. Долго и тщательно. Это было в Лефортово в сорок восьмом и в сорок девятом.
Очень скоро мы стали с Георгом близкими друзьями.
Во время войны Георг служил на флоте и был прикреплен в качестве связного офицера морской разведки к англичанам, с которыми он часто сопровождал конвои с провиантом, приходившие в Мурманск и в Архангельск. Во время последнего плавания он подружился с капитаном английского крейсера, который после войны стал вице-адмиралом. В 1948 году, вспомнив пристрастие Георга к определенному сорту английского трубочного табака, вице-адмирал послал в Москву рождественское поздравление вместе с коробкой табака. В это время Георг проходил специальную подготовку. Он великолепно владел английским языком, и его собирались забросить для шпионажа в Соединенные Штаты.
Но МГБ решило, что рождественское поздравление от английского вице-адмирала пахло заговором. Георга арестовали вместе с женой Натальей. Его допрашивали два года и потом отправили в Джезказган, а жену – в лагерь на Крайнем Севере. Оба получили по двадцать пять лет за измену родине.
Как только Георга реабилитировали во время хрущевской оттепели, его немедленно затребовали к себе бывшие начальники из ГРУ – военной разведки. Они знали его способности и хотели вернуть его обратно. Но Георг не хотел их видеть. Теперь он хотел только одного – бежать из Советского Союза. Побег стал основной темой наших разговоров.
БЗЮ Время от времени, когда мы встречались с другими членами Профсоюза, за столом всегда произносились два обязательных тоста. Первый – «За тех, кто в море», имея в виду тех, кто еще сидел в лагерях и тюрьмах. Второй тост посвящался советским правителям – «Чтоб они сдохли!»
Однажды в начале 60-х годов Георг сказал, что говорил недавно со своим знакомым, бывшим заключенным, который написал книгу о лагерной жизни. Он дал мне самиздатскую копию. Собственная история Георга была представлена в книге сборным персонажем по имени кавторанг Буйновский. Я встречал и другую «половину» этого персонажа, морского офицера Бурковского, который теперь командовал в Ленинграде крейсером-музеем «Аврора». Во время Ялтинской конференции Бурковский был офицером связи и имел несчастье танцевать на приеме с Кэтлин Харриман, дочерью американского посла в Москве. Я говорю «несчастье», потому что гораздо позднее, в 1948 году, именно за это «преступление» его обвинили в государственной измене и приговорили к двадцати пяти годам.
Я жадно проглотил книгу и нашел ее очень хорошей, очень точной в изображении лагерной жизни.
Тогда Георг Тенно сказал мне, что автор книги хотел бы поговорить со мной о моем тюремном опыте для другой книги, которую он задумал. Это было несколько рискованно, и мы с Георгом договорились пользоваться по телефону кодом, построенным на результатах футбольных матчей. Так мы и сделали, и вскоре Георг дал мне знать, что я должен быть у него дома к семи часам вечера.
Я пришел ровно в семь. Георг открыл дверь и представил меня серьезному, гладко выбритому человеку с грустными глазами, в старой гимнастерке, со старым военным планшетом через плечо.
– Познакомься с Александром Солженицыным, – сказал Георг.
Мы пожали друг другу руки.
Я провел с Солженицыным два вечера. Поскольку он никогда не встречал ни одного человека, пережившего Сухановку и оставшегося в здравом уме, его необычайно интересовал мой тамошний опыт, и он старался понять, как я выжил. Он был также потрясен моим рассказом о психокамере № 111 в Лефортово и моей технике самосохранения во время долгих периодов в изоляторе.
Гораздо позднее Георг рассказал мне, что Солженицын готовит монументальную книгу обо всей тюремной системе под названием «Архипелаг ГУЛАГ». А книгой, в которой история Георга Тенно была объединена с историей Бурковского, был, разумеется, «Один день Ивана Денисовича».
|